СЕТЕВОЙ ЛИТЕРАТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ
ВЕЛИКОРОССЪ
НОВАЯ ВЕРСИЯ САЙТА

№17 Сергей МАСЛАКОВ (Россия, Екатеринбург) Янтарное сердце

Омилия — Международный клуб православных литераторов
На главную Наша словесность №17 Сергей МАСЛАКОВ (Россия, Екатеринбург) Янтарное сердце

Янтарное сердцеЯнтарное сердце

 

«И тогда соблазнятся многие; и друг друга будут предавать, и возненавидят друг друга; И многие лжепророки восстанут и прельстят многих; и, по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь; Претерпевший же до конца спасется». М. 24, 10-13.

 

Вечер… Я стою в телефонной кабине, тесной, как цинковый гроб, приставленный вертикально к стене дома. Слева от меня, сразу же за аркой, меркнет в сумраке серое полотно вывески «Ремонт часов».

Повернувшись спиной к никелированному ящику телефона-автомата, упрямо нагнув голову, сквозь затянутое ледяной коркой стекло я вглядываюсь в плоскость Белорусской площади. Её противоположную кромку уравновешивает здание знаменитого железнодорожного вокзала, сокращенное перспективой до размеров старинной шкатулки. Отчётливо представляется, что не будь этой шкатулки, моя телефонная кабина, качнувшись на гра­нитной перекладине моста, своей тяжестью перевесила бы чашу площади – и всё, что там, на противоположной стороне, поехало бы, взметнулось бы вверх. И вокзал, и невидимые отсюда локомотивы с вагонами...

Взметнулось бы вверх, к звёздам... Они не видны. Бледное электрическое марево над Городом мешает их видеть. Но звёзды, конечно, всё там же, в ночном пространстве над головой.

Привокзальная площадь отделена от меня стремительным потоком разноцветного жестяного блеска, над которым в морозном воздухе неподвижно стоят клубы сизого пара, пахнущего бензином.

Я окидываю настороженным взглядом нескончаемо тянущуюся по тротуару, мимо телефонной кабины, плотную массу человече­ских тел, случайно оказавшихся рядом друг с другом, именно сегодня, и именно в эту минуту. В эту минуту...

Дыхание моё перехватывается февральским морозом, каким-то воистину цинковым холодом. Холод. Пар от дыхания... Я терпеливо всматриваюсь слезящимися от мороза глазами в десяток плоских человеческих фигурок, как бы вырезанных из чёрной бумаги. Они темнеют у павильона автобусной остановки, на фоне золотисто-оранжевого света уличных фонарей. Кто они? Нет ли?..

Вот уже ровно две минуты, как я втиснулся в эту телефонную будку, где решил дождаться, вернее, подкараулить Татьяну и наконец-то увидеть человека, который её будет сопровождать. В любом случае они не минуют меня, в любом случае им придётся обогнуть площадь – Татьяна всегда идёт с работы именно этим маршрутом... Я всё учёл, и сегодня, может быть, в следующее же мгновение, смогу увидеть своего соперника.

В ожидании встречи с ним я занял телефонную кабину и, чтобы не привлекать внимания прохожих, чтобы оправдать в их глазах моё присутствие здесь, две минуты назад я снял телефонную трубку, вот эту, холодящую пальцы, сделав вид, что с кем-то разговариваю.

Да, я снял телефонную трубку... В ответ я услышал ровный и бесстрастный сигнал телефонного зуммера – и тотчас же, затаив дыхание, увидел огромного паука, медлительно вырастающего передо мной из сумрачной телефонной бездны. Безостановочно перебирая лапками, неторопливо покачивался Зуммер на шелестящей паутине телефонной сети...

Безостановочно перебирая лапками... Я никогда не сомневался, увидев где-нибудь на улице бродячую собаку, что у этой собаки, её, собачье представление о жизни все же каким-то образом вписывается в человеческое представление о жизни. Если бы представление о жизни у этой собаки отличалось от человеческого, она, эта собака, попросту не смогла бы жить среди людей. Так, ни одна бродячая собака не набросится ни с того ни с сего на встречного прохожего. И уж тем более ни одна собака, играя с ребёнком во дворе, не начнёт его рвать на части. Собак, чьё представление о жизни отличается от человеческо­го, называют «бешеными» и расстреливают на месте. Человек может понять волка, собаку, может понять любого зверя или растение, потому что все мы созданы Богом. Так вот: самым шокирующим в образе Зуммера было то, что в нём отчётливо ощущался неземной разум. Зуммер, подобно инопланетянину, обладал какой-то совершенно иной системой жизненных ценностей, позволявшей ему сделать то, что не сделает ни одно Божье создание на земле: человек, собака, волк  – например, походя, между делом, оторвать голову играющему во дворе ребёнку...

Ошеломлённый открывшимся мне видением на площади перед Белорусским   вокзалом   –   почему   именно   перед   Белорусским вокзалом, не знаю – я с лихорадочной поспешностью начал свой рассказ, обращаясь к монотонно сигналящей трубке, стараясь заговорить этот прерывистый гудок, стараясь одержать над ним победу...

Я мог бы отбросить от себя телефонную трубку, непрерывно исторгающую этот мерцающий  звук, рождающийся в таинственных лабиринтах телефонной сети, я мог бы без усилий отвести взгляд от этой серебристой паутины, в центре которой безостановочно двигал и двигал жвалами Зуммер – если бы, как сказали бы в прежние времена, не прилепился я душой, не любил я ту, ради кого готов отправиться в пространство преисподней...

Внезапно вспомнились стихотворные строчки однокурсника, Оськи Блюмштейна: «Запах крови вдыхая как запах вина, всю до капли вобрав её, боже, ты с врагов наших, господи, взыщешь сполна, с большинства молчаливого – тоже!» Передо мной был оськин торжествующий идол – с губами, вымазанными жертвенной человеческой кровью...

И вот я начинаю свой, явно недушеполезный, диалог с Зуммером, нелепый и бессмысленный диалог, потому что Зуммер гудит своё, мне абсолютно неведомое и непонятное, а я говорю о том, чего никогда не понять Зуммеру, ибо для этого ему бы потребовалось стать человеком. Шаг за шагом погружаюсь я в механическое Цар­ство телефонной сети, чтобы спасти, как Орфей Эвридику, затерянный в этом обесчеловеченном пространстве голос Татьяны...

Ведь это так просто, кажется мне. Достаточно взять за руку и вывести её из этой преисподней, где нет живого человека, а есть  электронное пение Зуммера. Я должен это сделать. Я не могу объяснить, но если я не спасу её голоса, произойдёт непоправимое – Зуммер вырвется на волю, и все мы погибнем. Все мы погибнем!

Я чувствую запах этой гибели. Предощущением гибели прониза­но всё. Даже такие, например, нелепые, явно дискредитирующие государственную власть распоряжения нового генсека, как проверки документов, подтверждающих твоё право находиться в этот час на улице – и они тоже пронизаны предощущением гибели. Не могут взрослые, находящиеся в здравом уме люди, отдавать идиотские распоряжения, неизбежно превращающиеся в фарс! Не все   мои   однокурсники   носят   с   собой   студенческие   билеты, подтверждающие, что ты не прогульщик, не тунеядец, а студент. Да я и сам не помню, где у меня сейчас студенческий билет. К счастью, после того, как несколько наших студенток, схваченных на выходе из метро «Пушкинская» без документов, принялись, по-кликушечьи закатывая глаза, декламировать сотрудникам милиции свои рифмованные вирши, чтобы доказать, что учатся именно там, где говорят,  всех нас оставили в покое...

Слишком много в последние месяцы подтверждений того, что Зуммер медленно, но уверенно входит в нашу жизнь. Если мне удастся остановить его здесь, перед Белорусским вокзалом, будущее страны, от которого я не жду ничего хорошего, станет другим.

«Всё в стране пойдёт по-другому», – лихорадочно шепчу я, стискивая телефонную трубку. – «Зуммер будет отброшен на своё место, и всё в стране пойдёт по-другому, когда я спасу Татьяну»...

Нет логического объяснения этой моей убеждённости, нет. Невозможно объяснить, почему я в этом уверен. Я понимаю, что невозможно, переломив ситуацию на одном отрезке времени, таком мелком в масштабе Истории, переломить саму Историю. Не может быть, чтобы судьба одного-двух человек, рядовых граждан, не членов Правительства, могла бы определять судьбу всего человечества. «Не может такого быть», – говорит откуда-то издалека рассудок и здравый смысл. «Может», – не соглашается сердце...

Но что будет со всеми нами, что будет со всей страной, если я не спасу Татьяну? Этого я не знаю, но будет что-то ужасное. Я это чувствую.Чую...

Ещё несколько часов назад я намеревался позвонить ей на работу и, сказав, что встретиться сегодня мы не сможем, подкараулить её на автобусной остановке, вот этой, в двух десятках метрах, чтобы проследить, куда и с кем (главное – с кем!) она отправится. Я подозревал её в неверности, подозревал в измене себе, нам обоим... Сейчас, когда я вспоминаю последний месяц, мне кажется, что всё произошедшее случилось не со мной: разве не был я тем, кем я был, разве мог я когда-нибудь усомниться в том, что она – это она? Нет, мне кажется сейчас, что ревность, убившая весь январь и начало февраля, просто приснилась мне, и видел я в этом сне не себя, а кого-то другого, другого, кого считал собой...

 

Я готов уверить, я хочу уверить себя сейчас, что ревность моя абсолютно не имела никаких оснований, но, стоя на краю Белорусской площади, в двух сотнях шагах от проходной Второго часового завода, откуда с минуту на минуту выйдет Татьяна, вдохнув крепкий морозный воздух, я воображаю себе другого человека, загнанного, как волк за красные флажки, в заиндевевшую  кабину телефона-автомата, где царствует мертвенный полусвет электрической лампочки, косой тенью падающий на его глаза, висок, белые, окоченевшие пальцы, сжимающие телефонную трубку.

И вот уже, надеясь победить Зуммер его же собственным оружием – криком, я безмолвно кричу в телефонную трубку (туда, в телефонную сеть!), зачем-то рассказываю этому насекомому о своей ненависти к сопернику, появления которого я жду в своей холодной, наполненной тусклым электросветом телефонной кабине. Приблизив лицо к мёрзлому стеклу, чтобы лучше видеть, я вспоминаю то злосчастное утро, месяц тому назад, когда, про­снувшись у себя дома, в родительской квартире на одиннадцатом этаже панельной высотки в Бибирево, приподнявшись на локте, потянулся к столу у изголовья кровати за сигаретой и, рассеянно переведя взгляд на книжную полку, увидел то, отчего в недоумении замер, так и не дотянувшись рукой до измятой сигаретной пачки.

Я увидел на одной из книжных полок блеснувший тусклым маслянистым отблеском янтарный Татьянин кулон в форме сердечка, в тонкой стальной оправе, на длинной мелкозвенной цепочке.

Приподнявшись в постели, я подтянул к себе и опустил в ладонь этот забытый Татьяной ширпотребовский кулон. Кольцами покорно легла цепочка. Навек забальзамированный прозрачной смолой, одиноко чернел внутри маленький паучок, вызывая сочувствие трагическим надломом тонких нитяных лапок... Не раз видел я этот кулон у Татьяны, и не обращал на него внимания. Кулон как кулон, ничего сверхъестественного, ничего страшного. Янтарными бусами и прочими поделочными изделиями завалены не только магазины «Ювелирторга», но и каждый из отделов в универсальных магазинах, где продают бижутерию. Кулон. Дёшево, как одеколон... Внезапно сознание утратило единство, рассыпалось. Слова уже не складывались в лаконичную, всё объясняющую фразу.

«Что-то не то. Но что?», – смог, наконец, соединить я не­сколько слов. Что-то неуловимое проскользнуло в сознании. Оно, неуловимое, не имело формы, не имело смысла. Но смысл должен был быть...

«Почему, – наконец вырвалось у меня, – почему Татьяна целых пять дней скрывала от меня потерю кулона? Она что же, допускала что могла оставить его в другом месте, не у меня? Потому и не говорила?»

До этого момента мне представлялось, что мы едины с Татьяной не только плотью, но и душами. Под единством душ я подразумевал единство помыслов, настроения, единство желания. Речь шла не о том банальном явлении, которое называется «психологической совместимостью». Всё было, как мне казалось, гораздо сложнее, если подразумевать под словом «психика» слово «душа». Речь, по сути, шла именно о душевной совместимости, о том, что можно было обозначить как «мир между двумя душами». И он, этот мир между двумя нашими душами, реально существо­вавший, как я до сих пор полагал, мир, в один момент исчез, как исчезает благодушие, как исчезает святая беспечность, и взамен мира, взамен утраченного единства, пришёл сон, кошмарный сон.

«Кошмарный сон отяготел над нами»... Почему она так и не призналась, что потеряла кулон? Единственное разумное объяснение могло состоять только в том, что она не была уверена, что оставила кулон у меня. А вдруг забыла его у другого? В какое положение она поставит себя, если спросит у меня, не у меня ли оставила свой кулон? Стало быть, есть и другие варианты? Не у меня, а у кого-нибудь другого? Я свою душу доверил ей, почему же она не хочет доверить свою душу мне?

Примерно так, насколько помню, я рассуждал месяц с лишним назад...

Татьяна, Тайна, Таинство. «Ядите Мое тело, пейте Мою кровь, и будете вы одна плоть»... Не помню дословно, но нечто подобное, если не путаю слова, чувствовал я до того момента, когда обнаружил на своей книжной полке простенький ширпотребовский кулон. И вдруг это ощущение единой плоти, единого Тела пропало. Чудовищная пустота, как в кошмаре. Что произошло?

Душа Татьяны внезапно отделилась от моей, стала чужой. Её душа, которую я так недавно ощущал как свою, эта самая душа прилепилась к кому-то чужому, и я даже догадываюсь, кому и с какой целью понадобилось производить эту чудовищную вивисекцию над нашими душами.

«Доказать, как я могу доказать, что это именно так? Как доказать?» – думал я, ни в малейшей степени не сомневаясь, что здесь нужны какие-то доказательства...

Внимание привлекла книга, из-за которой я только что выудил кулон. Это был ещё дореволюционного издания том творений Святых отцов. Я наугад открыл страницу. И рассеянно прочёл следующее: "Когда человек имеет сокровище, о котором радеет, и несет его через лес, он, боясь, что отнимут от него это сокровище, мыслит, что не сокровище, а тело свое собственное несет в своих руках. И если разбойники отнимают у него это сокровище, человек мыслит, что отняли у него и его тело. Где сокровище, там и сердце плотское твое». Макарий Великий...

Нервно перелистнул еще несколько страниц... «Дивный Иоанн Савваит поведал о себе: «В то время, как я жил в пустыне невдалеке от монастыря, пришёл брат из монастыря навестить меня. Я спросил его: как живут отцы и братия? Хорошо за твои молитвы, отвечал он. Потом я спросил об одном из братии, о котором ходила худая молва. Он отвечал мне: поверь, отец, этот брат продолжает жить по-прежнему. Услышав это, я сказал: ох! И немедленно пришёл в исступление. Я увидел себя стоящим пред Голгофою в Иерусалиме. Господь наш Иисус Христос стоял на Голгофе между двумя разбойниками. Я устремился на поклонение Ему. В это время – вижу – Господь обратился к предстоящим Ему Ангелам и сказал им: выгоните его вон, потому что он в отношении ко Мне антихрист – предваряя суд Мой, он осудил брата своего. В то время как изгоняли меня и я выходил из дверей, запуталась в них мантия моя и была удержана ими. Там я оставил её. Немедленно пришедши в себя, я сказал посетившему меня брату: лют для меня этот день. Он спросил: почему так, отец? Я поведал ему виденное мною, присовокупив,  что снятая мантия означает отнятие от меня покрова Божия и помощи Божьей. С этого дня я углубился в пустыню и скитался в ней в течение семи лет, не употребляя хлеба, не входя под крышу и не беседуя ни с кем из человеков. По прошествии этого времени я снова увидел Господа: Он возвратил мне мантию мою».

Да, лют для меня был тот день, когда я нашёл на книжной полке забытый Татьяной кулон. И тот день, и все последующие...

Целую вечность жду я её в этой телефонной кабине, рядом с автобусной остановкой, слушая в телефонной трубке монотонный, нескончаемо повторяющийся сигнал Зуммера. Безобразное тело Зуммера растёт, заполняет собой едва ли не всю паутину. Но в следующий момент паутина каким-то образом растягивается, мгновенно увеличивается в размерах – и Зуммер снова продолжает расти, снова продолжает заполнять собою пространство... И вот через это-то пространство, заполненное безобразной, разбухшей от человеческой крови тушей Зуммера, я вновь обращаюсь к иссохшему, по старушечьи сморщившемуся голоску Татьяны: «Моя тень, как тень, оставшаяся на стене разрушенного атомной бомбардировкой города, навсегда останется у дверей твоего подъезда! Скажи мне, где ты была в понедельник, с кем ты встречалась в тот день, когда потеряла кулон?»

Нет ответа... Что же делать? Я не могу так вот взять и уйти, потому что мой уход из телефонной кабины будет означать, что Зуммер вырастет наружу, в полуотворенную дверь. Впрочем, похоже, что он уже снаружи, а это я – внутри, а Зуммер – снаружи, на городской улице...

Мимо телефонной кабины снуют чужие люди, похожие на иностранных шпионов. Они проскакивают шустро, шибко, деловито, и, как мясники на мясокомбинате, протаскивают мимо кабины, небрежно подхватив за ноги, какие-то полурастерзанные человеческие тела, за каждым из которых на обледеневшем асфальте остаётся красная фосфоресцирующая дорожка… Или красное, струящееся по чёрному асфальту свечение – не более чем отсвет горящего над зданием Второго часового завода огромного неонового лозунга «СЛАВА СОВЕТСКОМУ НАРОДУ!»

Трупы советских людей сволакивают к квадратной платформе весов рядом с остановкой 167-го автобуса, где их взвешивают на вес и здесь же, в зависимости от упитанности,  сортируют,

сноровисто грузят в микроавтобусы, похожие на «РАФы» с иностранными надписями на бортах.

«Не по-русски написано...» – думаю я, и внезапно спрашиваю себя – «Что я делаю?»

Я недоуменно смотрю на то, что делает на холодном стекле телефонной кабины мой указательный палец – в левой руке я продолжаю держать телефонную трубку... Указательный палец заканчивает вытаивать на слоисто-ледяном (слюдяном) стекле очередной крестик – простенькое сочетание двух черточек, вертикальной и горизонтальной. Судя по тому, что на стекле таких фиолетовых крестиков уже около десятка, я, или вернее, моя правая рука занимается этим уже несколько минут...

Внезапно я прихожу в ужас. Но не от того, что разворачи­вается там, за стеклом телефонной кабины, а от того, что мой указательный палец, моя правая рука в самом буквальном смысле слова не ведает, что делает левая. Вернее – это я не ведаю, что делает моя правая рука...

Меня охватывает ужас от того, что со мной только что произош­ла вещь, абсолютно не зависящая от моего рассудка. То, что чертит на стекле кабины моя правая рука – я не только не собирался делать, но я даже и не знал, что я это делаю, а я это делаю – выдавливаю, вытаиваю на промороженном, обледенелом стекле кресты, один за другим.

Мне становится страшно, потому что я ощущаю в себе чужую волю. Кто-то, не я, побуждает мою правую руку чертить кресты, не я!

И я отчётливо слышу свой собственный голос, провозгла­шающий во внезапно наступившей тишине:

Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящие Его...

Но мой ли это голос? Не принадлежит ли он кому-то другому, кто, подобно мне, только часть единого целого? Я произношу эти слова или кто-то другой, тот, с кем в это мгновение выходит из заводской проходной Татьяна?

Снег тает, не успев опуститься на асфальт. Огромные асфальто­вые чаны, как в начале 20-х годов, в чёрно-багровом пару, клокочут на Белорусской площади. Как там, в жалобной песне сказочного Иванушки? «Кипят котлы огромные, точат ножи булатные, хотят меня, сестрица Алёнушка, зарезати»?

«Точат ножи булатные»... Я отчетливо ощущаю ненависть, направленную на меня извне, оттуда, из-за стекла, со стороны вечного Города, захваченного врагом. Что происходит? Почему? Что я  сделал этим насекомым?

А чей-то голос, другой, ровный, размеренно продолжает:

– Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси... во ад сшедшаго и поправшаго силу диаволю,  и даровавшего нам тебе, Крест Свой Честный, на прогнание всякого супостата...    

Внезапно я начинаю ощущать запах горящих восковых свечей. Откуда тут свечи? Самый близкий, похожий на восковой, запах – это запах зернисто-ледяного морозного снега… Так снег это или восковые свечи?

Пространство за стеклом телефонной кабины, легко колеблемое золотисто-оранжевым пламенем свечи, начинает меняться, таять, растекаться, как краска на холсте. Может быть, пахнет гуашью? Ладаном? Нет, всё-таки воском. Белорусская площадь, морозный восковой вечер февраля 1983 года...

Но где всё-таки я? Почему я вижу телефонную кабину снаружи, хотя пальцы левой руки по-прежнему продолжает холодить телефонная трубка?

Вот она, эта телефонная кабина, с поперечными металлическими пластинами, пересекающими серовато-синее стекло, вот она, вот холод телефонной трубки в руке, но сама телефонная кабина пуста, пуста телефонная кабина, лишь над телефонным аппаратом, слегка наискось, слева-вверх, как автограф, начертано моей рукой три слова, задолго до меня в сердцах сказанные Достоевским, нет, не в Пушкинской речи, и, раскачиваясь на проводе в металличе­ской оплетке, висит поверженная телефонная трубка, из которой доносятся никому уже не нужные, не представляющие никакой опасности монотонные гудки телефонного зуммера, а внизу, на чёрном резиновом коврике кабины, на горке утоптанного снега, тускло светится желтовато-янтарный кулон в виде крохотного сердечка – там, глубоко внизу, на спекшейся серой корке, забившей все углубления угольно-черного коврика...

 
Комментарии
Комментарии не найдены ...
Добавить комментарий:
* Имя:
* Комментарий:
   * Перепишите цифры с картинки
 
 
© Vinchi Group - создание сайтов 1998-2024
Илья - оформление и программирование
Страница сформирована за 0.013478994369507 сек.