Чехов-драматург. Проба пера и разрушение традиций
Если задаться целью – одним словом дать определение творчеству Чехова, – то самым подходящим будет, пожалуй, слово «реализм». Чехов, как никто другой, не терпел в своей работе лишних выдумок и всяких отвлечённых фантазий, наоборот, всегда старался приблизить сюжет к реальной жизни, той жизни, которую каждый его современник мог увидеть, выглянув из окна своего дома. Одним из следствий этого были бродившие в обществе догадки и предположения, возникавшие почти всякий раз после выхода в свет очередной работы писателя – кто же послужил прототипом того или иного персонажа. Случалось, что сам прототип узнавал себя в чеховском герое, как это было к примеру, с Лидией Мизиновой, подругой сестры Чехова, которая после премьеры «Чайки» написала ему, что «все говорят, что и «Чайка» (т.е. Нина Заречная – А.Р.) тоже заимствована из моей жизни и ещё что Вы хорошо отделали ещё кого-то». Бывало и так, что самого Чехова узнавали в его же герое. Так Толстой, прочитав «Чайку», увидел в Тригорине «автобиографические черты» автора. По видимому, он иногда позволял себе такое своеобразное «злоупотребление» служебным положением, сродни тому, как какой-нибудь режиссер, снимая картину, придумает маленькую роль и для себя.
В конце концов, Чехов так приучил публику к невыдуманности, к натуралистичности всего, что выходило из-под его пера, что никто уже не мог себе представить героя, от начала и до конца придуманного писателем, а не списанного с живого человека. И ему, в связи с этим, иногда приходилось опровергать такие предположения, особенно, когда какой-нибудь герой представал не в лучшем свете. Хорошо характеризует Чехова такой разговор, произошедший у него с его близкой знакомой Т.Л. Щепкиной-Куперник (из воспоминаний последней): «Чехов, держа мокрый зонтик, сказал:
– Вот бы надо написать такой водевиль: пережидают двое дождь в пустой риге, шутят, смеются, сушат зонты, объясняются в любви; потом дождь проходит, солнце, и вдруг он умирает от разрыва сердца.
– Бог с вами! – изумилась я. – Какой же это будет «водевиль»?..
– А зато жизненно. Разве так не бывает? Вот шутим, смеёмся, и вдруг – хлоп, конец!»
Сложно сказать, откуда у Чехова возникло это убеждение, что писать нужно именно так, а не иначе. Можно было предположить, что повлиял наполненный серыми буднями начальный период его жизни, когда он в юных годах трудился в лавке у обанкротившегося и сбежавшего от кредиторов отца, затем терпел нужду во время учёбы и видел неприглядные картины человеческих страданий, практикуя врачом. И в итоге, наблюдая в период нравственного формирования самую «изнанку» жизни, зарядился некоторой, небольшой, степенью цинизма и стал впоследствии смотреть на мир так, как смотрят на него адвокаты, политики и врачи – трезво и чётко, без лишних иллюзий и витания в облаках. Но здесь можно вспомнить его великих собратьев по перу, таких как Уэллс, По, Гоголь, Булгаков, которые тоже не в институтах благородных девиц росли и видели суровые будни в молодости и юности никак не меньше Чехова, и, тем не менее, это не отбило у них охоты наполнять свои творения всякого рода фантазиями. Ну, так или иначе, перейдя годам к 27-ми от остроумно-насмешливой манеры письма к серьёзно-критической, Чехов оставался верен себе и перенёс впоследствии эту свою позицию из прозы в драматургию.
Как спортсмен, который готовится показать высокий результат и делает, чтобы размяться, несколько попыток с более простыми заданиями, Чехов, перед тем как создать свою великолепную «четверку» («Чайку», «Дядю Ваню», «Трёх сестёр» и «Вишнёвый сад»), попробовал перо на нескольких малозначительных пьесах. Написаны были эти пьесы в водевильном комическом духе в порядке отдыха от серьёзной работы (так было, например, с комедией «Предложение», которую Чехов написал внутренне опустошённый после работы над «Степью»). Он сам крайне пренебрежительно отзывался об этих своих ранних работах, не щадя самолюбия называл их «пошленькими» и «паршивенькими», не хотел под ними подписываться, однако не противился предложениям об их постановке на сцене. И, несмотря на такую нелестную оценку автора, некоторые из этих пьес пользовались у зрителя большим успехом, как, к примеру, известная многим комедия «Медведь», которая много лет не сходила с афиш и даже члены тогдашнего правительства в домашних спектаклях разыгрывали её. Если не делать из Чехова эдакого идола, наделённого сплошь исключительными качествами, делающими его похожим на одного из христианских святых, то можно в его стремлении писать простые развлекательные пьесы увидеть обычное человеческое желание славы и заработка. Но именно это его желание, возникавшее в ранний период творчества, делает Чехова для нас ещё более привлекательным. Не родившись уже изначально святым, он, в конце концов, нашёл в себе внутренние силы и не превратился в конвейер по выпуску доходных пьес, а перешёл на совсем другой уровень, где деньги уже не играют определяющей роли, уровень писателя с принципиальной гражданской позицией. Писателя, который мог гордо заявить, что он – не косметик и не увеселитель, а лицо, законтрактованное долгом и совестью.
Эволюция Чехова-драматурга сделала резкий скачок от легкомысленного водевиля до серьёзной критической пьесы в невидимый для посторонних глаз промежуток времени, когда, видимо, у него в душе совершалась большая внутренняя работа, подтолкнувшая его отказаться от общепринятого развлекательного подхода и прийти к совершенно новому. И промежуточным звеном в этой эволюции явилась пьеса «Иванов».
Эту первую его значительную пьесу, почти забытую сегодня, ожидал оглушительный успех. После триумфальной премьеры (в новой редакции) в Александринском театре в Петербурге, а затем в Москве в театре Корша, «Иванов» отправился покорять провинцию и с триумфом «покатился» по городам и весям необъятной империи, везде вызывая небывалый ажиотаж и бурные разговоры. Как писала «Неделя» за тот, 1889 год, эта пьеса «возбудила наибольший интерес во весь текущий сезон». И глядя с высоты прошедших лет, не так просто понять причину такого успеха. Чтобы там не говорили всякие идеалисты и романтики, публика в большинстве своём идёт в театр не затем, чтобы получить пищу для духовного роста, а чтобы на время переменить обычную будничную жизнь на красивое представление, чтобы посмотреть на знаменитых актёров и набраться приятных впечатлений. Как во времена Чехова, так, наверное, и сейчас, наибольший успех у зрителя имели комедия и водевиль. И драматург, если он желал успеха, должен был с этим считаться. Те же Гоголь и Фонвизин были вынуждены писать своих «Ревизора» и «Недоросля» в комическом ключе и обряжать глубокие мысли в остроты, чтобы в таком виде они легче доходили до обывателя. Чехов же в своей жизни лёгких путей не искал; его, похоже, не смущали звания «новатора» и «первопроходца», и вместо того, чтобы творить по правилам, принятым много лет до него, он взял и «сдал» эти правила в архив, придумав вместо них свои. Подобно Эйнштейну, разрушившему одной своей теорией казавшееся незыблемым «здание» классической физики, он одной своей пьесой разнёс в пух и прах театральные каноны, принятые прежде. Было бы преувеличением сказать, что Чехов в одиночку сдвинул такую «глыбу», как театральные традиции. Как Эйнштейн не смог бы создать своей теории, если бы Лоренц, Планк и другие физики не подготовили для неё почву, так и Чехову было бы тяжело решиться на его смелые эксперименты, не будь до него пьес Гоголя, Грибоедова и Островского.
«Требуют, чтобы были герой, героиня, сценические эффекты. Но ведь в жизни люди не каждую минуту стреляются, вешаются, объясняются в любви. И не каждую минуту говорят умные вещи. Они больше едят, пьют, волочатся, говорят глупости. И вот надо, чтобы это было видно на сцене. Надо создать такую пьесу, где бы люди приходили, уходили, обедали, разговаривали о погоде, играли в винт… но не потому, что так нужно автору, а потому, что так происходит в действительной жизни». Вот с такой категоричностью Чехов отстаивал свои убеждения, утвердившись в намерении писать по-новому. «А как же сюжетная интрига?» – спрашивали его, на что он мог бы ответить словами героя Вицина из знаменитого «Кабачка», что «интриги будут, когда станем распределять роли». И действительно, без них не обходилось. Как это заведено в театре, распределение ролей шло тяжело. Но это уже были мелочи.
Именно изображение жизни такой, какой она есть, без сценических эффектов, поставил он себе в качестве задачи, работая над «Ивановым», и в этом была новизна и смелость одновременно. «Иванов и Львов представляются моему воображению живыми людьми. Говорю Вам по совести, искренно, эти люди родились в моей голове не из пены морской, не из предвзятых идей, не из «умственности», не случайно. Они результат наблюдения и изучения жизни. Они стоят в моём мозгу, и я чувствую, что не солгал ни на одну йоту», – так писал он своему издателю. Максимально приблизить к действительности, не жалеть зрителя, не развлекать его, а показать жизнь во всей её неприглядной красе. Надо сказать, что Чехов несколько раз переделывал содержание пьесы, от раза к разу всё сгущая и сгущая краски (первый вариант «Иванова» по какому-то недоразумению был назван комедией, хотя смешного в нём не больше, чем в налоговом кодексе). Безжалостно выбрасывается всё, что может хоть отдалённо показаться зрителю забавным, как, к примеру, эпизод с карточным игроком, который, обалдев после бессонной ночи за игрой, вместо «прощайте» говорит «пас» или анекдот одного из гостей о собаке с необычной кличкой Каквас. Как будто недовольный общей степенью меланхолии и тоски, которые должны были овладеть зрителем после спектакля, он, после всех переделок, решает, вдобавок ко всему, ещё и угробить главного героя, который в первой редакции, примирившись с совестью и судьбой, женится в конце на молодой и богатой, влюблённой в него красавице. Теперь же он, в пяти минутах от венца и счастливой жизни с молодой женой, пускает себе пулю в лоб. «Я окончательно лишил свою пьесу девственности», – подытожил он после всех поправок, наверное, внутренне удовлетворённый.
И, тем не менее, как уже упоминалось выше, пьесу ждал большой успех. Парадокс, не правда ли? Казалось бы, найдётся немного охотников смотреть за деньги то, что можно каждый день видеть бесплатно; смотреть на (слова автора) «надломленных», «тоскующих», «обыкновенных», «ничем ни примечательных» людей. Смотреть пьесу, где главный герой, человек, в общем, малосимпатичный, неврастеник и с ног до головы в долгах, живет с тяжелобольной женой и отказывает ей во внимании и поддержке; отказывает той, которая несколько лет назад отказалась ради него от веры, родных и богатства и пошла с ним в неизвестность, как Левий Матфей за Христом, и которую даже в шаге от могилы не могут простить её мать с отцом, а продолжают проклинать, «точно хотят удивить Иегову своим религиозным запалом». К слову сказать, в этой последней фразе отразилась ещё одна небольшая деталь, на которую мало кто обратил внимание. Тяга к правдивости и натуралистичности изложения распростёрлась у Чехова до такой степени, что он, возможно невольно, отразил в пьесе, как в зеркале, общее настроение некоторой, довольно большой части общества, настроение, о котором нынче не принято упоминать. Речь идёт об антисемитизме. И тут нужно откровенно признать, что в те годы, в конце XIX века, неуважительное отношение к евреям ещё не стало считаться дурным тоном даже среди людей, называвших себя культурными, а было делом обычным и встречалось сплошь и рядом не только в России, но и по всей Европе. Цензура антиеврейские выражения в сочинениях не считала чем-то вредным и не вычёркивала их (в отличие от остросоциальных или упоминающих Бога всуе), и авторов к ответственности за них не привлекали. Конечно, вряд ли кому придёт в голову заподозрить в Чехове ксенофоба только потому, что он вставил в свою пьесу такие фразы, как «послушайте моего совета: не женитесь ни на еврейках, ни на психопатках…» или «жид крещёный, вор прощёный – одна цена»; ведь никто не называл «антисемитами» Ильфа и Петрова за то, что их герой жалуется на засилье евреев во всех инстанциях: десять лет как жизни нет – одни Айсберги, Вайсберги и Айзенберги. В обоих случаях авторы из стремления излагать как можно натуральнее просто показали в своих работах настроение некоторой части общества, ничего при этом не приукрасив. И в этом – большой плюс таких работ. Также, как нынешние исследователи вчитываются в малопонятные фразы Ипатьевской летописи, пытаясь понять, кто же скрывался под личиной Всеволода Большое Гнездо, так и будущие поколения историков смогут смело пользоваться работами Чехова, описывая события времен Александра III. И у них будет большое преимущество: Чехов, в отличие от летописцев, не привирал.
Но если на первое представление зрителей можно было заманить рекламой (а реклама даже в те «ветхозаветные» времена могла быть назойливой, так что даже Чехову приходилось просить издателя одного журнала умерить пыл и сократить рекламные объявления) и довольно известным к тому времени именем автора, то восторженные отзывы и повторные представления могло вызвать, наверное, только одно: непревзойдённое мастерство Чехова, его удивительная способность делать своих героев живыми, вкладывать в их уста такие слова, что эти самые неодушевлённые персонажи оживали. И зрителей уже не отпугивала мрачная правда жизни. «Публика принимала пьесу чутко и шумно с первого акта, а по окончании третьего, после заключительной драматической сцены между Ивановым и больной Сарой… устроила автору, совместно с режиссёром-юбиляром восторженную овацию», – вспоминал очевидец премьеры. «С самого начала зритель чувствует себя в недоумении. Он ещё не привык ко всему тому, что творится на сцене. Это всё так ново, так необычно» – писала «Неделя» после спектакля.
Конечно, было бы преувеличением сказать, что абсолютно всем такой подход Чехова пришёлся по душе. Нашлось, как это всегда бывает перед лицом нового и непривычного, немало недовольных и порицающих автора за «беспросветный пессимизм», за то, что он будто нарочно собрал одних лишь «людей душевнобольных, разного рода маньяков», за то, что «пиеса носит отталкивающий характер огульной клеветы на семью, людей, на всё человечество». Даже такой признанный авторитет в литературе, как В.Г.Короленко, бывший с Чеховым в дружеских отношениях, видел в пьесе, «отрыжке «нововремёнских» влияний», как назвал он её, одни лишь недостатки и возмущался тем, что «Чехов в задоре ультрареализма заставляет поклоняться тряпице и пошлому негодяю (т. е. главному герою, пускающему себе пулю в лоб, которого Антон Павлович действительно любил – А.Р.)» Но, всё же следует признать, что всякого рода недовольные были в меньшинстве. Большинство же соглашалось с оценкой одного из рецензентов, который писал, что «Иванов» дышит новизной, чем-то свежим… Мы привыкли видеть в пьесе непременно какую-то интригу, ряд хитросплетений, гражданскую скорбь, – но не привыкли к изображению на сцене нашей серенькой жизни, без прикрас, исключительных явлений и всяких интриг…»
Но что любопытно: несмотря на весь этот шум, вызванный новой пьесой, несмотря на успешные показы и восторженные отклики, Чехов, с прозорливостью родителя, знающего о своём чаде то, что скрыто от других, предсказал своему «Иванову» несчастливую судьбу и скорое забвение, что полностью подтвердилось в будущем. Но «Иванов», как и мавр из одной известной пьесы, сделал своё дело. После него Чехов уже с большей уверенностью смотрел в будущее; смотрел на тот подход, который до «Иванова» считался «несценичным» и невозможным и который впоследствии прославит его на весь мир, поставив имя Чехова в один ряд со Львом Толстым, Бернардом Шоу и другими гигантами человеческого духа, положившими немало сил на то, чтобы наш несовершенный мир стал немного лучше. |