Сколько Брикус?
Памяти моих раскулаченных родственников и всех «куркулей» Украины посвящается
Часть первая
«Мы не сеем и не пашем…»
Зима в этом году выдалась студёная и вьюжная, дома занесло снегом по самые стрехи. Вот и сегодня на дворе кочевряжилась поздняя мартовская заметь. В такую непогоду Карп предпочитал отлёживаться в жарко истопленной сухой берёзовой щепой сторожке, а не выходить во двор, где кружил-завывал на разные муторные голоса сиверко, а мокрый снег неистово сёк лицо и стынь, забираясь под кожух, пронимала до дрожи. Но всё-таки изредка приходилось высовывать нос наружу, чтобы убедиться в порядке на конюшне, которую ему, как политически сознательному элементу, доверили охранять этой зимой. Карп недовольно вздохнул и тяжело матюгнулся:
– Туда же… начальство... мать их…. Говорил же, ядрён корень, надобно подправить стелю, зимою настудим коней!..
Чертыхаясь, Карп втянул голову в широкий воротник овчинного кожуха и повернул в сторожку, где с нетерпением его поджидала шумная ватага дружков. Ввалившись с холодного воздуха в задымленную махоркой комнату, он недовольно сморщил нос и быстро направился к столу.
– Не могли дождаться, чертяки… Наливай, Хвощ, пока не совсем задуб!.
Мосластый парень лет тридцати осклабился, показав в хмельной улыбке свои выщербленные, чёрные от табака зубы, загасил о край стола скрутку из самосада и подвинулся на скамье:
– Да Брикус, вот, занедужив, катается по полу, всю солому раскидал, а добрый был коняка!..
– Помню, как ты на него зенки лупил, когда мы пришли к Фёдору! Но хай не болит голова, кликнешь вранци ветеринара. А теперь заметай чарку!
С хищною улыбкою он потянулся к пузатой бутыли и, размашисто разбрызгивая по столу мутную жидкость, налил полную гранёную стопку.
– Вишь, по марусин поясок, для лепшего другана не жалко! Да ты закусывай, закусывай! – и услужливо подсунул Карпу тарелки с салом и квашеною капустой.
– А ты, Куцый, сдавай на четверых, срежемся два на два! Ты, Карпо, с Коляном, а я с Куцым, вот и ладно будет. Домой шкандыбать по такой завирюхе не хочется!..
Едкий дым махорки с головою накрыл горластую хмельную компанию, азартно режущуюся – Крести, дураки на месте! – ехидно крикнул Карп, когда Хвощ в очередной раз сдал карты и засветил козырь.
– Кто на месте, а кто в Сибири, – раздражённо буркнул Хвощ и прикрикнул на своего напарника, – Куцый, не лови гав, играй уважно!
– А я что, просто масть не идёт! – огрызнулся Куцый.
Оставшись опять в «дураках», Хвощ в сердцах отбросил карты.
– Надоело, лучше сыграй нам что-нибудь Карпо, растрави душу! – и протянул ему покоившуюся на лежанке гармонь.
Карп бережно взял инструмент, любовно провёл по нему ладонью, накинул на плечи ремни, немного помолчал и, манерно перебирая тонкими пальцами изрядно потёртые кнопки двухрядки, резко растянул меха. И заиграл забористо и заливисто, вкладывая в простой неприхотливый инструмент всю свою неприкаянную душу. Услышав знакомую разбитную мелодию, вздёрнулся от стола Куцый и заполошливо фальцетом заголосил:
«Мы не сеем и не пашем, а валяем дурака,
С колокольни ... машем, разгоняем облака».
– Эх, Колян, помнишь, как зазвенел крест об землю, когда мы церковь раскидывали! – ударив кулаком по столу, хмельно отозвался Хвощ, – здорово мы тогда врезали попику…
– И по делом пузатому, дурманил народу мозги брехнёю о царстве небесном. А жизнь гарна тута… без толстых попов! – заплетающимся языком ответил Колян.
Очнулся Карп под утро, и хотя спал, не раздеваясь, тело колотила мелкая дрожь. Он глянул на печь, занимавшую половину неопрятной, заслеженной, загаженной окурками и прочим мусором комнатки, дрова в печи давно уже прогорели. Рядом с ним на лежаке вертелся Колян и звучно, аппетитно причмокивал во сне губами; уронив лицо на стол, среди остатков вчерашнего пиршества дружно храпели Хвощ и Куцый. Карп со стоном поднялся, зачерпнул полную кружку воды из ведра, стоящего на столе рядом с пустой бутылью, жадно хлебнул и с громкими вздохами стал натягивать кожух.
– Ты куда? –поднял голову Хвощ.
– Температуру треба померить Брикусу…
– И охота тебе в такую холодь идти? Лягай! А в журнал напиши, что мерил. Кто узнает? Мы кричать не станем.
– Твоя правда, всё равно сдохнет!..
Порывшись, он достал из стола захватанный руками журнал и на чистой странице съезжающим вниз, неровным почерком вывел: «01 03 1933 жеребец брикус температура вчора з вечеру 37 и 8 в 6 годин ранку таж сама». Потом, захлопнув журнал и небрежно забросив его опять в стол, вышел во двор.
Бесновавшаяся с вечера вьюга затихла, на холодном небе тускло мерцали звёзды. Поёживаясь и растирая ладони, Карп быстро вернулся в сторожку, толкнул Коляна в бок и недовольно пробормотал:
– Ну и холод клятущий! Потеснись, пан, разлёгся! – И, не раздеваясь, завалился на лежак рядом.
Немного истории…
В стране давно уже отшумели война и революция, потом опять война. И всё в жизни трагично смешалось! Мир в представлении людей неожиданно перевернулся с ног на голову, стал уродливым отражением действительности. Словно человек невольно по чьей-то дьявольской прихоти угодил на кошмарный аттракцион «Ярмарка мертвецов» и от увиденной вакханалии покойников ему стало дурно. В эти расхристанные годы над судьбами миллионов семей зловеще витала тень библейского ада, где постоянный «плач и скрежет зубов» неуклонно сопровождал великих грешников. Народ в одночасье лишился привычного уклада бытия, а нравственные начала, выработанные на протяжении столетий пращурами, с подачи новоиспеченной власти оказались вдруг ошибочными и даже вредными. На пути к новой светлой жизни, которая так заманчиво улыбалась в туманной дымке на горизонте, не сыскалось места для пронизанной божественным состраданием к людям заповеди: «Люби ближнего твоего как самого себя». Одетые в чёрные кожаные куртки, перепоясанные крестами пулемётных лент бесцеремонные удальцы тесной когортой чеканили шаг под алым знаменем и грозно горланили: «Мы наш, мы новый мир построим…» Старую же евангельскую истину переиначили на собственный лад – «человек человеку друг, товарищ и брат», что, впрочем, совсем не мешало во имя торжества всемирных идеалов справедливости, равенства и братства обрекать свой народ на голод и смерть, подчистую выгребая из закромов у крестьян съестные припасы, не оставляя зерна даже на посевную.
Но как всегда бывает, вслед за неистовой грозой, когда тяжёлое Небо зловеще полосуют зарницы, а тьма огненных стрел яростно язвит Землю, и кажется, что это пришёл её судный час, – неизменно наступает затишье, а там, глядишь, и солнце проглянуло…
Страна постепенно приходила в себя от пережитого ужаса «красного передела» и медленно поднималась из руин, трудно залечивая раны. Понимая всю сложность экономической ситуации в государстве, по инициативе вождя мирового пролетариата товарища Ленина была введена новая экономическая политика (НЭП). И вновь появилась частная собственность, с которой молодые неистовые люди ещё совсем недавно так рьяно боролись. Мелкие предприятия возвратили прежним владельцам, если, конечно, к этому времени они уцелели, или нашли новых хозяев. После голодных «продразвёрнутых» лет стало понемногу оживать, почувствовало свободу село. Сельская молодёжь не очень-то торопилась на заработки в неприютные города, где всё ещё полно было беспризорников и процветала преступность, где пришлого могли убить просто за кусок хлеба, и предпочитала оставаться дома.
О Карпе и его семье
Осенью, когда клети у прилежных хозяев сыто лоснились от хлебных запасов, начиналась весёлая свадебная пора. В округе все давно уже знали, что Карп «мастер заливать на гармони», и он стал частым гостем на свадьбах. А когда Карп сам осознал свой музыкальный талант, быстро смекнул, что с гармошкой и впрямь можно жить припеваючи, с голоду не опухнешь. С этого, собственно, и жил.
Хмельная разгульная жизнь ему пришлась по душе, тем более что отбоя от красных девок, падких на весёлого чубатого гармониста не было. Завести же себе постоянную зазнобу он не решался, осознавая непреложную житейскую истину – глубокая страсть непременно ведёт к женитьбе, но ведь тогда придётся остепениться и содержать семью. А этого ему не хотелось, всё думалось: «Ещё успеется накинуть хомут на шею!» В такие минуты он любил подходить к зеркалу, самодовольно разглядывая в нём свою круглую, лоснящуюся от жира физиономию. На тучной шее уже давненько не желал застёгиваться воротник рубашки. «Такую шею торопиться подставлять под ярмо я не буду!»
Жил он вдвоём с матерью. Совсем ещё не старая женщина, она тянула лямку всех домашних забот и, не разгибая спины, с восхода и до захода солнца копошилась в огороде. Бывало, Карп сидит во дворе на завалинке, лихо раскатывает меха гармони и горланит похабные частушки. Мать выйдет из хаты и неодобрительно скажет:
– Всё пиликаешь и рвёшь горло, безбожник! Взял бы да пособил, подкинул сенца корове…
– Некогда, маманя, пальцы разминаю, завтра на свадьбу потребно!
Мать сплюнет:
– У-у…бесстыжая рожа… и не совестно перед соседями … харю вон какую отъел, а помощи ни на грош! Был бы жив твой батька!.. – и с вилами сама направляется в хлев.
Отец Карпа, единственным талантом которого было гнуть спину на отхожих промыслах вдали от родного дома, что, впрочем, не спасало его семью от постоянной нужды, с началом первой мировой был призван в армию и участвовал в знаменитом Брусиловском прорыве в августе 1916 года. За проявленную в боях с австрийцами доблесть наградили его георгиевским крестом, но награда нашла героя уже в глубоком тылу, в лазарете. Здесь он залечивал большую рубленую рану левой руки, нанесённую ему лихим австрийским рубакой, которого, извернувшись, в предсмертный миг он всё же успел заколоть штыком. Длительное время он лечился, пока не был комиссован вчистую. И уже после Октябрьской революции вернулся в родное село в ореоле боевой славы в будёновке, с шашкой и наганом, которые непонятно как умудрился привезти с собою. Первым делом Пилип сорвал в хате – в покуте – образы и повесил на их место портрет товарища Ленина. И как Матрёна, его жена, ни противилась: «Окстись, за такой грех будешь наказан Богом!» – он только посмеивался: «Ты, мамка, не шуми. Теперя попам хана, теперя наша влада – савецкая!»
Частенько, притянув к себе уже подросшего Карпа и, неумело гладя здоровой рукой сына по голове, он взахлёб рассказывал ему, как бил австрийцев вместе с генералом Брусиловым, и что «товарищ Ленин, хотя из бар, но наш мужик, он стоит за хрестьян и дал им землицу». Но дома Пилип пробыл недолго. Когда в стране разгорелась гражданская война, он, не раздумывая, вынул из тайника наган и шашку, наскоро поцеловал заплаканную жену, «не хнычь, скоро вернусь», и пошёл со двора. «И куда же ты лындишь из дому, калека несчастный, что, здоровых нету воевать?», кричала вслед Матрёна, но он ушёл не оборачиваясь, ушёл вместе с отрядом красноармейцев, проходившем через их село. Долго от него не было никаких известий, потом с оказией через земляка пришло письмецо, в котором Пилип сообщал, что бьёт «батьку Махна» и скоро, после победы всемирной революции, вернётся домой, и вот тогда «нашим аглаедам» от него достанется, «будем их вешать на вербе под церкавью». Потом от него опять долго не было никаких весточек, и только по весне 1921 года завернул в село тот самый красноармеец, что сманил батьку Карпа в отряд и рассказал о героической смерти Пилипа Горничара при штурме Перекопа.
Карп твёрдо запомнил заветы отца и, когда по инициативе местных большевиков организовалась в селе комсомольская ячейка, вступил в неё одним из первых, не раздумывая. Приняли хлопца радостно, хорошо помня о заслугах Пилипа Горничара перед партией и народом. В отцовской будёновке он носился по селу с активистами, помогал продотряду изымать излишки зерна у своего соседа, зажиточного мужика Фёдора и эмоционально под гармошку (он уже самостоятельно на слух научился играть на двухрядке) гвоздил к позорному столбу «мироедов, ненавистных врагов хрестьянства – куркулей и попов». Так в свадебных пирушках и комсомольских агитках проходила его беспечная, беззаботная жизнь. Когда же в стылый январь 1924 года умер товарищ Ленин, рядом с его портретом, который висел в красном углу горницы как память об отце, повзрослевший Карп заботливо укрепил портрет пламенного большевика товарища Сталина.
А через несколько лет в стране начала раскручиваться борьба с «врагами трудового народа». В селе таким нежелательным элементом, мешающим твёрдой поступи крестьянства в эпоху всеобщего благоденствия, оказались крепкие подворья. Справные мужики не очень-то спешили вступать в создававшиеся беднотой под неусыпным оком партии коллективные хозяйства и попали в разряд «куркулей», с которыми нужно нещадно бороться. И вот тогда комсомольская душа Карпа рьяно взыграла. Он с нескрываемым удовольствием – «наконец-то, дождались!» – раскулачивал односельчан и со своими дружками среди зимы выгнал из дому семью Фёдора. Соседа с семьёй увезли в район, а Карп с чувством до конца исполненного долга занял с матерью его подворье. А тут и работёнка подвернулась по способностям, как комсомольского активиста правление колхоза решило поставить его сторожем на конюшню. Карп долго отнекивался и всё сомневался (а как же гармошка?), но хорошенько подумав, решил, что одно другому не помешает, и с глубоким удовлетворением (всё-таки его заслуги признали), уступил.
Фёдора же вместе с женой, сыном-подростком и жалкими пожитками, уместившимися в два небольших чемодана, после пристрастных допросов в районном НКВД весной 1932 года с тысячами таких же, как он, горемык, повезли куда-то в теплушке, благо, места в необъятных просторах страны хватало; глухо поговаривали, что на Урал.
О Фёдоре и его семье
Отец Фёдора был знатным ковалем на всю округу, и в его кузне всегда толпился народ. Одному нужно колесо подправить, другому подковать лошадь, а третьему… да мало ли в крестьянской маетной жизни проблем, когда нужда в сельском умельце! Вот и тянулись к нему люди, зная, что коваль Иван всегда встретит с улыбкой и непременно пособит их нужде. В крепких руках Ивана легко ходил тяжёлый молот, высекая рыжий сноп брызг из раскалённого металла, и мужики, любуясь его спорой работой, одобрительно покачивали головами: «Кузнец Милостью Божьей!»
Возле отца всегда вертелся маленький Фёдор, всё пытался ухватиться ручонкой за огромную кувалду, до которой едва только дотягивался. Отец увидит, ласково улыбнётся и похвально скажет: «Ишь, пострел, мал ещё!». Так исподволь парнишка приучался к мудрёной профессии сельского кузнеца, и отец надеялся, что в недалеком времени сын станет ему серьёзным подспорьем. Но все радужные надежды перечеркнула начавшаяся война с немцами, и его вместе с другими мужиками из села забрали в армию. На прощанье Иван грубовато притянул к себе Фёдора и опечаленно, словно предчувствуя, что уже никогда не вернётся, сказал: «Ты здесь остаёшься за старшего, так что не подкачай!»
И теперь уже в кузню к возмужавшему не по годам, почувствовавшему свою ответственность за мать и оставленное хозяйство Фёдору потянулись люди, и скоро уже о нём похвально заговорили: «В отца пошёл парубок». А коваль Иван видимо предчувствовал свою судьбу и домой не вернулся, сгинул, пропал без вести где-то в Пинских болотах, в провальном наступлении русской армии в Белоруссии.
Ещё до войны семья Ковалей построила себе новый просторный дом – первый такой на всё село: под железной крышей, на три комнаты с деревянным настилом и отдельной кухней, что было по тем временам большой редкостью. В большинстве сельских хат-мазанках, была лишь одна горенка с глиняным полом, а уж говорить о кровельном железе и не приходилось. Большая русская печь занимала почти половину светлицы, вечно пахнувшей дымом и засиженной мухами.
Высокий белый дом с резными наличниками на окнах, окрашенными в сочный зелёный цвет, прочно стоял на высоком отлогом берегу реки, среди ухоженного сада, в тени яблонь и груш. За домом проглядывали хозяйственные постройки: кузня, просторные хлев и клуня, погреб с потемневшими от времени крепкими дубовыми дверями, а рядом с рекою вросла в землю приземистая рубленая из сосны баня, единственная на всё село. По субботам из её дверей и маленького, почти в уровень с землёй окна валил густыми клубами пар – это Иван до изнеможения хлестал себя на полке дубовым веником и зычно кричал сыну: «Поддай!» Услышав крик отца, Фёдор выплёскивал из деревянного ковша с длинной ручкой воду на сложенную из тёмного гладкого камня печь. Ошпаренный студёной водой камень яростно шипел, горячий туман окутывал тесное нутро баньки, а Иван, пунцовый телом от хлёсткого дубового веника, обессилено вытянувшись на полку, блаженно шептал: «Благодать!..»
Нарядный дом Ковалей задорно поглядывал через плетень на убогую хижину Горничаров. Крытая соломой, со стенами, аккуратно обмазанными глиной, в которую были вдавлены осколки битого красного кирпича, она стыдливо ютилась среди вишнёвых деревьев и уныло глядела на свет единственным подслеповатым оконцем.
– Живут же люди, – вздыхала мать Карпа, – а ты, ледащий, пальцем не пошевелишь по хозяйству!
– Успокойся, маманя – сумрачно отвечал сын, – Будет и в нашем доме праздник!
Фёдор и Карп были ровесниками, но Фёдор рано женился, и, на радость отцу с матерью, подрастал в семье сын. Худо-бедно, но семья сумела пережить тяжёлые военные и послевоенные годы и, несмотря на новые веяния, сохранила прежний уклад быта. Фёдору в это неспокойное время, когда многие его сверстники вдруг потеряли исконную веру отцов и дедов, а на разросшемся бурьяном, как чертополох у дороги, неверии выросло поклонение новым идолам, мечталось по старинке продолжать дело своего отца. Ежедневно стуча пудовым молотом по наковальне, он не переставал радоваться, словно ребёнок своей игрушке, мирному звону металла и получал несравненное удовольствие от работы, которую считал такой нужной людям.
Иногда заглядывал через плетень в раскрытые двери кузни сосед Карп:
– Всё бухаешь? – и, не дождавшись ответа, то ли с одобрением то ли с угрозой бормотал себе под нос, – Ну бухай, бухай, до чего-то добухаешься?!..
Как-то ранней весной, когда рыхлый снег на полях уже неслышно подтачивали вешние воды, а плотно укатанный путь ещё крепко держал колею, Фёдор запряг в сани Брикуса и выбрался в город на ярмарку. Мерно поводя крутыми боками, бодрой рысью бежал по знакомой, наезженной дороге Брикус, потом резко замедлил шаг и, задрав на ходу хвост, уронил на снег несколько парующих на холодном ветру лепёшек. Фёдор вдохнул такой привычный, знакомый с детских лет тёплый запах…
И вдруг ясно предстал пред глазами оставленный дом, и вспомянулась его хозяйка – статная, с удивлённым разлётом тонких чёрных бровей на смуглом лице Марьяна. Вечно суетящаяся, с раскрасневшимся лицом и рогачом в руках у размалёванной яркими красными и синими цветами горячей печи. В тёмной спиднице и щедро расшитой затейливым красным узорочьем полотняной сорочке, сквозь глубокий вырез которой игриво поглядывают разомлевшие от печного жара полные белые груди… И навеялись думы о невидимке-сверчке, беспечно и с замиранием вот уже много лет цвирикающем свой однообразный мотив за печкой. Фёдор тепло улыбнулся собственным мыслям и бегло тронул вожжами жеребца.
– Наддай, родимый!
Ярмарка встретила Фёдора негромким шорохом разноголосицы прибывающего из окрестных и далёких деревень люда. Это тихое, ропотное журчание голосов непрестанно перекрывали тревожные крики выставленной на продажу скотины и прочей домашней живности. И Фёдору пришлось довольно долго стоять в торговых рядах, продавая изготовленную к предстоящим весенним работам поковку. А рядом постоянно шныряли подозрительные хмурые личности, молча разглядывали прилавки и, ничего не спрашивая, теснились меж мужиков, всё прислушиваясь к их пугливому негромкому разговору.
Это уже была не та – Сорочинская – ярмарка, которую так упоительно, с восхищением описал великий писатель. Когда всё вокруг деловито шумело, искрилось и брызгало безудержной радостью съехавшихся на ярмарку со всей округи людей, а неумолчный гомон, слившись с тревожными криками животных и птиц, неустанно висел в воздухе, пенился, подобно разгулявшейся под свежим ветром высокой речной волне и, накатывая на прилавки со всякой всячиной, производил среди люда небывалый весёлый переполох. А ближе к вечеру гул ярмарки исподволь затихал и, разбившись на мелкие ручейки, отлынивал в широко распахнутые двери шинков, где праздничное настроение довольных удачной сделкой хозяев успокаивалось за доброй чаркой горилки и добрым кругом свиной колбасы, а затейливый ум подгулявшего молодца был готов на любые проказы…
И всё это время Фёдор наблюдал за чумазым мальчонкой, стоявшим в грязных лохмотьях неподалёку. Мальчишка, протягивая грязную руку к равнодушно снующим мимо него дядям и тётям, тихим голосом просил подаяние. Собираясь уже уезжать Фёдор подошёл к мальчугану и поинтересовался: чей он и откуда?
– Сирота, значит. Эх, бедолага!
– Дяденька, я кушать хочу!
От этих слов у Фёдора жалостно ёкнуло сердце и, растерянно ища рукою в холщовой сумке краюху чёрствого хлеба, припасённую в дорогу для Брикуса, он всё думал о своём Павле. А когда нащупал сухарь, неуклюже вынул его из сумки и протянул парнишке. Мальчишка проворно схватил зачерствелый кусочек хлеба и с жадностью стал его грызть, а когда, давясь, набил полный рот и проглотил, жалобно посмотрел на Фёдора. Взгляды их встретились – малец молчал, но столько было отчаяния и надежды в его голодных глазах, и так он напоминал ему сына, что Фёдор не выдержал:
– Собирайся, поедешь со мной! – Сгрёб мальчонку в охапку и легко зашагал к саням.
– Вот, Брикус, познакомься, у нас теперь прибавка в семье…
– Кирюша, – сквозь слёзы прошептал мальчик.
Маряна и сын встретили Фёдора с таким неожиданным пополнением с пониманием, Кирюшу приветили, не сказав сироте нехорошего слова. Так и прижился парень в дружной семье сельского коваля и оказался у дела, посильно помогая новой родне в хозяйстве.
Брикус беспокойно запрядал ушами, шаловливо пытаясь выдернуть из крепко державших его рук правую переднюю ногу.
– Держи крепче, Павло! – прикрикнул Фёдор на сына и принялся бережно вгонять гвозди
в подкову.
– Потерпи, Брикус, немножко!
Жеребец уже давно успел привыкнуть к этой регулярной и не очень больной для него операции, которую Фёдор требовательно проводил каждый месяц. Поэтому сегодня артачился только из желания озоровать.
– Ну вот и славно! – подковав жеребца, Фёдор любовно похлопал его по крупу. – Выводи, сынку, нашего красавца!..
И когда Павел, взяв под уздцы Брикуса, стал выводить его из кузни, негаданно появился во дворе Карп и завистливым взглядом окинул стройного жеребца.
– Хорош конь!
А рыжий жеребец, с белой звездой на лбу и белыми бабками на литых ногах, увидев Карпа, беспокойно прижал уши и нервно затанцевал на месте, потом присел на задние ноги и рванулся прямо на Карпа, так что Павел едва успел его осадить. И Федор, любуясь резвости жеребца, удовлетворённо подумал, что не ошибся в своём выборе тогда на базаре, когда покупал его ещё совсем молодым, необъезженным; но мысль эта сразу же оттеснилась тревожной – нежданный приход соседа ничего хорошего не сулил. И Фёдор, догадываясь в душе зачем пришёл Карп, всё же хмуро спросил:
– С чем пожаловал?
– Ну уж, будто не знаешь? Вступай, Фёдор, в колгосп, нам нужен хороший коваль!
– Посмотри, Карпо, на мои ладони. Вот когда на этих мозолях появится шерсть, такая же гладкая и блестящая, как у моего Брикуса, только тогда я пойду работать на чужого дядьку в твою погану червону артель.
– Ты что, против ветра идти надумал, против политики партии и народа? Последний куркуль на селе остался! О сыне своём подумай, или загремишь со своею Марьей туда, где она коз не пасла! Берегись, Фёдор! – взбеленился Карп и, уходя со двора, громко хлопнул калиткой.
– Батько, может, правда, давай вступим, пока не поздно? Вон Кузьму оставили в покое, не сослали, и я никуда не хочу, здесь мой дом! – несмело произнес Павел.
– С такими, как Карп, водиться, что в крапиве в нужник садиться! Отдать ему нажитое своим горбом добро?! Сдохну лучше в Сибири, а этому не бывать!.. А Кузьма… что толку, гнёт спину в этой артели, теперь безлошадный, хлеба и молока в хате нет!
– Зато дома оставили и не сослали, – уныло повторил сын.
Часть вторая
Рассказ Брикуса
В продуваемой насквозь метелью конюшне лежал на припорошенной снегом соломе больной жеребец Брикус. И рассказывал приблудившейся бездомной кошке свою прежнюю жизнь.
– Рос я здоровым и крепким, любил пошутить и взбрыкнуть от избытка сил, показать свой весёлый норов, поэтому хозяин назвал меня «Брикусом». Жилось мне у него сытно и весело, помню просторное стойло, где хозяин за мной любовно ухаживал, поил тёплым молоком и каждое утро чистил щёткой мою гладкую блестящую шерсть. Так я прожил у него два счастливые года… А потом он стал часто приходить ко мне озабоченный и как-то пожаловался: «Плохие времена настали, Брикус, голодные. Нечем семью кормить, да и на тебя зарятся нехорошие люди. Чтобы не было беды, продам я тебя. Может, тебе повезёт, и попадёшь ты в хорошие руки». Я слушал его внимательно, сочувственно встряхивая головою и тихонько ржал, понимая, что всё очень плохо и всё беспокоился, что же будет со мной дальше.
И вот по весне он привёл меня в город на ярмарку, где шумело много народу, а нашего брата было не счесть! Среди гула и базарной толчеи я растерялся, нервно поводил ушами, пританцовывал на месте и всё пытался сорваться с привязи. Многие мужики подходили ко мне, фамильярно похлопывали ладонью по крупу, норовили задрать верхнюю губу и дотошно рассматривали мои зубы, и всё спрашивали о цене. В ответ на такие «нежности» я скалился, взбрыкивал ногами и пытался лягнуть покупателя, а хозяин запрашивал много. И тогда они, не торгуясь, отходили от меня со словами: «хорош конь, но больно дорог!».
А когда подошёл Фёдор, у меня сразу возникло к нему доверие, я сразу же признал его своим и бессознательно потянулся к нему. Я подумал, вот мой новый хозяин, с ним мне будет легко и весело, он не даст меня никому в обиду. Я призывно заржал, от всего сердца приветствуя его, а он меня сразу понял и ласково потрепал по холке, потом внимательно осмотрел и завёл беседу с хозяином. Я смыслил, что сейчас решается моя судьба и поэтому стоял смирно, а мой хозяин говорил: «А ты, я дивлюсь мужик справный, понравился мне, поэтому уступаю тебе, другим не хотел… Бери, отдаю дёшево, потом жалковать не будешь! Не продавал бы, да нужда заставляет, но чует моё сердце, что отдаю в добрые руки. Бери, жалковать не будешь… эх тяжко расставаться с Брикусом, да деньги потрибны!» Хозяин чуть не плакал, произнося, может быть, впервые за всю свою жизнь такую длинную речь. И Фёдору, как он мне потом доверительно рассказывал, стало его жалко, но ведь и я ему тоже пришёлся по душе! И чего с ним прежде никогда не бывало, он купил меня, не торгуясь, отдав все свои сбережения.
Брикус вспомнил, как покупал его Фёдор, и захотел улыбнуться, но судорогой свело живот, он, ударив нечистым хвостом по тощему боку, жалобно засучил больными ногами по оголённым мерзлым доскам настила. Кот, изогнув дугою в испуге костлявую спину, отпрыгнул к стене и участливо посмотрел на жеребца…
Уже стихла метель, когда Брикус оправился от приступившей слабости и попытался встать на ноги, но не смог. Тогда он вытянул на грязной соломе шею, увидел свернувшегося в клубок у заиндевевшей стены кота и продолжил свой невесёлый рассказ.
– Хорошо жилось мне у Фёдора. Бывало, наработаешься за целый день так, что домой еле тянешься, едва переставляя ноги. А вечером хозяин вволю меня напоит и сытно накормит запаренным овсом с отрубями и семенем льна, и всё приговаривает: «Ешь, Брикус, набирайся сил. Завтра нам предстоит много работы». А потом выберет с моего хвоста репейники, выкупает и заботливо расчешет щёткой мою гриву. Такие минуты для меня всегда были самыми сладкими, и хотелось от души сделать Фёдору что-то хорошее. И я, расслабившись, положу голову ему на плечо, а он, проведя ладонью по моему лицу, ласково произнесёт: «Ишь, озорник!», и нам обоим легко и мирно. А пока я ел, он убирал навоз и ворошил подстилку, а каждую неделю её менял. И когда уже уходил, не забывал угостить меня сахаром и, слегка почесывая под шеей, нежно шепчет мне в ухо: «кормилец ты наш ненаглядный». От удовольствия я закрывал глаза и всегда отвечал тихим ржанием. А на рассвете он опять уже у меня, накормит-напоит и скажет: «Ну, Брикус, пора за дело!» И я готов был идти за ним хоть на край света!..
Так я прожил у него долго, стал крепким, в расцвете своих лошадиных лет, жеребцом, но в один нехороший день наша счастливая жизнь оборвалась. Как-то зимою я стоял во дворе, меня запрягал в сани Павел, и вот зашёл к нам сосед Карп и привёл с собою людей. «Я же тебя предупреждал, что плохо кончишь!», зло прокричал он Фёдору. Хозяин сразу всё понял, тяжело посмотрел на него и плюнул ему в лицо. Диким зверем взвыл тогда Карп: «У-у, куркуль проклятый!», и ударил его. Сразу же подскочили дружки, а когда Фёдор упал, стали бить его ногами. И когда он лежал окровавленный, Карп попытался содрать с него сапоги. А Фёдор оттолкнул его, и дрожащими руками сам снял и кинул ему в грудь: «На, ирод проклятый, подавись!» А Марьяна, когда их сажали на подводу, истошно кричала, заламывая руки: «Разбойники, нет на вас Бога!» И когда их уже увозили, Фёдор обернулся, тоскливым взглядом окинул свой двор и кивком головы попрощался со мной, а Павел заплакал. У ворот собрались люди, кто-то испуганно молчал и крестился, а нашлись и такие, что радостно улыбались и довольно потирали ладони. А приёмного сына Кирюши тогда не было дома, он ушёл куда-то по поручению Фёдора, уже позже я слышал, что его поймал Карп с дружками и отправил в детдом.
Когда увозили со двора семью Фёдора, я громко закричал, из глаз выкатились слёзы, я сразу почувствовал себя осиротевшим и всё рвался бежать вслед за ними. Я понимал, что больше уже никогда их не увижу. А потом меня хотел забрать Карп, но я ему не дался, сумел вырваться и убежал со двора, но скоро меня поймали и привели в конюшню, наспех срубленную для колхозных коней таких же, как и я, бедолаг. Первое время мне всё опостыло, перестал даже есть и пить. А когда меня запрягали, – не давался, подымался на дыбы, всё лягался, не желая выходить на работу. И всё хотел укусить Карпа, когда он подходил ко мне, его, оказывается, поставили здесь сторожем. Тогда он сильно матерился и больно стегал меня плетью, всё приговаривая, «Куркульское отродье, в хозяина пошёл! Отказываешься работать в колхозе?!» И наступили мои чёрные дни. Мне пришлось забыть про овёс и хорошее сено. И некому уже было меня угощать сахаром. Конюх кинет охапку свежей травицы, я потянусь к ней, а там колючки. Я тогда отворачивался от неё, а меня опять сильно бил Карп. В ответ я только зло прижимал уши и скалился. Мне было очень тяжело, но я всё не мог забыть и простить ему, как он обошёлся с Фёдором и его семьёй.
Работать в колхозе приходилось много, а смотрели за нами плохо, и многие мои товарищи надорвались, стали страдать желудком, у них появились колики, и всех нас заели вши. Фёдор перековывал меня каждый месяц, а теперь посмотри на мои ноги, подковы отпали, копыта кровоточат и мне больно ходить. Приходил ветеринар, осмотрел облёгшего в соседнем стойле Чалого, и я услышал, как он сказал конюху: «Отмаялся, бедняга! Толку с него уже никакого не будет. Забить, шкуру снять, а мослы зарыть на скотомогильнике!»
А недавно я целый день возил сено, очень устал и хотел пить, а конюх напоил меня студёной водой. Ночью мне стало плохо, появилась слабость во всём теле, резко опала грудь и подкосились ноги. И вот теперь я лежу здесь, в холодном стойле, на оснеженной соломе, совсем больной.
Опять немного истории
На крутом берегу полноводной реки, в глухой стороне от проторенных дорог цивилизации веками мирно жил вольный трудолюбивый народ. Весною река широко разливалась, и бурные вешние воды полонили окрестные луга и низины. И всюду, куда ни кинь взгляд, – морщились, торопились во все концы мутные, пенистые гребни хмурой воды, подступая к окраинным хатам. Только серая стылая рябь… на горизонте она сцеплялась с бирюзою ещё не прогретого солнцем неба. И человек, находясь в челне среди половодья, восторженным взором пил неохватные дали, и ему всё казалось, что огромный вал вешней воды налетел, захлестнул небосклон и белыми облаками поплыл, покачиваясь, в вышине. Он, с трудом выбирая из воды полные, трепещущие холодным живым серебром сети, мысленно благодарил судьбу за нелегкую, но сытную жизнь на благословенной Богом земле, отрезанной в это время года от остального мира, то ли водой, то ли небом, а, может быть, и тем и другим вместе.
А на Великдень, когда всё вокруг весело зеленело и пригревало солнце, православные тесною толпою шли в церковь, и после праздничного богослужения с крестным ходом отец Сергий со словами «Христос воскресе!» благословлял их на полевые работы. Они нестройными голосами ему отвечали «Воистину воскресе!» и возвращались домой с просветлёнными лицами, христосовались со встречными, бережно неся в корзинах освящённые отцом Сергием высокие сдобные, замешанные на дрожжах куличи с изюмом, пасху, и выкрашенные в отваре луковой кожуры куриные яйца.
И не дожидаясь, пока совсем схлынет полая вода, а солнце наберёт силу и подсушит землю, беспокойный хозяин спешил в поле. И работал на своей землице упорно, потно, глубоко увязая плугом в чавкающей под сапогами сырой пашне, до изнеможения загоняя круторогих волов. Но тяжкий крестьянский труд неизменно окупался сторицей – ближе к осени хлев забивался по самые стрехи душистым сеном, а клуни были полны снопами пшеницы и жита. А в хате настойчиво дразнил ноздри запах разомлевшего в печной утробе в крутобоком глиняном горшке ароматного, духмяного борща, в котором неизменно плавал добрый кусок мяса. И всегда зазывно дымилась на столе в пузатом чугунке рассыпчатая картошка, а рядом радовали глаз пышный каравай домашнего хлеба и щедрые ломти сала с толстой мясной прожилкой.
А зимою, накануне храмового праздника св. Николая, добрый хозяин всегда забивал ладно выкормленного поросёнка, и хозяйка весело, с прибаутками, подавала на стол желанным гостям жареное мясо и аппетитные кольца домашней, с чесноком, колбасы. И хотя в разгар Рождественского поста такое скоромное застолье церковь считала грешным, но они грешили, а потом простосердечно каялись в этом отцу Сергию, и он сокрушённо отпускал им этот грех чревоугодия, верно замечая: «аще бы душою в си дни не злобились»…
Вот уже много лет батюшка жил при церкви св. Николая, которая приходилась одна на несколько близлежащих сёл и хуторов. Православные дружно, всем миром, обрабатывали его землю и не ставили это попу в укор, а себе в тягость, считая такую добровольную повинность своим святым долгом, обязанностью перед Богом и верой, к тому же святой отец был мирного нрава и умел уживаться с людьми. По большим двунадесятым праздникам к нему в храм дружно шёл народ, чтобы исповедаться в незлых житейских грехах и причаститься к святым Божьим тайнам, а молодёжь нередко искала у него совета в своих личных, сердечных делах.
Так и жили здесь люди в тяжёлом извечном крестьянском труде на земле. Звёзд с неба в этой глуши не хватали, в лакированных туфлях и чесучовых песочного цвета пиджаках не ходили, одеваясь практичнее и проще – в шитые из грубого домотканого полотна льняные рубахи и вечно скрипящие и дурно пахнущие дёгтем кирзовые сапоги. Жили просто и грубо, но своей жизнью были довольны, поэтому с властями отношений старались не портить, так как считали, что любая власть – хорошая она или плохая – дана «от Бога», и всегда безропотно платили причитающуюся с них часть государству.
А главное – никто и никогда над ними не тяготел, не в пример соседнему хутору. Там людям приходилось гнуть спину на крикливого пана, отрабатывая в его обширном поместье свои непосильные долги. И как хуторяне ни надрывались с утра до позднего вечера, часто даже в большие богоугодные праздники, повинности не уменьшались, а, наоборот, с каждым годом всё множились. И бедняги всё больше и больше втягивались в кабальную зависимость от «крикливого чёрта», так хуторяне величали за глаза своего пана, похожего своею дородною фигурою на упитанную хавронью в его кирпичном свинарнике. Селян же таким старым бесом Бог миловал.
С годами вокруг понемногу что-то менялось, но жизнь в селе оставалась закоснелою, текущей в своём исконном от сотворения Мира русле, да если бы кто и спросил у мужика: «Жаждет ли он изменить свой уклад бытия?», вряд ли бы получил утвердительный ответ.
Однако жизнь не стоит на месте, а неуклонно, пусть тяжело и нескладно, как плохо смазанное колесо крестьянской телеги, которая движется по холмистой местности, то появляясь на вершине очередного холма, то исчезая в распадках между ними, движется вперёд. Но вот колесо в телеге сломалось, и оно перестало вращаться. Воз на уклоне по инерции ещё скользит вперёд, но у подножия холма движение застопорилось, и воз остановился. И если поломка серьёзная, хозяин потратит много времени на её устранение. Но время не ждёт… Все другие уже давно преодолели крутой подъём и призывно машут с вершины очередной высоты незадачливому товарищу, а он всё продолжает стоять, всё не может устранить поломку. И долго ему придётся догонять своих ушедших вперёд спутников…
Жизнь очередной раз скатила православных с горы добрых надежд и ожиданий и опять послала тяжкое испытание, словно им было мало того горя и лиха, которое у всех ещё было на памяти.
И хотя новые веяния в эту глушь докатывались ослабленным эхом, но неизбежно дошли они и сюда. Неизбежно пришло время, когда свои так хорошо знакомые с детских лет односельцы вдруг стали загонять родственников, соседей и друзей кого силою, а кого тяжелыми уговорами и сладкими посулами в неведомые, а потому страшные своей непонятной сутью «колгоспы». Из-за неумелого хозяйствования (ведь лучших хозяев уже успели «откомандировать» в Сибирь) и засушливого лета первый колхозный урожай выдался скудным, да и тот весь забрали в район. И пришлось людям ещё туже затянуть пояса на тощих и без того животах. В селе стало пусто и голодно, а тут подступила необычно холодная осень и налетела следом вьюжистая зима, мёрзли на лету воробьи, а дома утопали в снегу по самые крыши. И в предчувствии небывалой беды притихли испуганно люди.
И кто теперь мог вспомнить об извечном, присущем украинскому роду хлебосольстве, когда на столе в пухлых макитрах важно толпились галушки и вареники, а рядом в миске зазывно посмеивалась сметана – попробуй, мало не станет! А паляницы, пампушки, сластёны и прочие объеденья гостеприимных хозяев обильно украшали стол и сами просились, прыгали в рот, как вареники к небезызвестному чертоватому Пацюку. А радушный хозяин всё угощал, наливал в кухоль из плетёной пузатой бутыли настоянную на мяте и чабреце хмельную наливку, сделанную из знатного урожая своего сада. И угощал всех на славу пока гости, изрядно нагрузившись, не пускались в пляс и выделывали ногами такие замысловатые кренделя, что обладатель этих ног потом долго сам удивлялся, да как он так мог отплясывать, – сроду не мог, а тут, на тебе, оторвал гопака! А когда приходила пора прощаться с хозяином, подгулявший гость долго тряс ему руку у калитки и всё пытался объяснить что-то в данный момент самое для него важное, но язык не слушался. И тогда, раздобревший от обильного угощения, он оговаривался и мог выдать несусветную милую чушь. Вроде попа Нила из повести Т.Г.Шевченко «Наймичка», когда в гостях у зажиточного казака Якима Гирло вместо «пророк Давид» он произнёс ненароком «пророк Демид»… Но никто этого уже не замечал и не удивлялся такому неожиданному происшествию. Да и чему было удивляться? Праздник – на то он и праздник, чтобы гулять и веселиться!
Теперь же народ стал подозрительным, зло и угрюмо молвил: «Не до жиру – быть бы живу». Даже древние старухи, которых в селе осталось всего ничего, не могли припомнить таких страшных времён. И, глухо шамкая беззубым ртом, пророчили судный день, грозно шептали, что беда одна не ходит и пришла она «за грехи наши – ведь безбожники разрушили церковь и убили отца Сергия». Никогда ещё народ не чувствовал себя так ущербно, так голодно, как этой зимою. И если у кого-то хоть кроха ещё оставалась в доме, он только крепче закрывал на засов двери, чтобы незваный пришелец не сглазил его скудный кусок, и не пришлось с ним делиться пустой похлёбкой, в которой сиротливо плавала разваренная луковица да кусочек гнилой картофелины. И хотя жить стали бесхлебно, но продолжали держаться из своих последних, вымученных сил с надеждою на лучшие времена. Христианским душам помогала сводить концы с концами река-кормилица и многочисленные пойменные озёра, в них всё ещё, слава Богу, водилось много рыбы.
А в соседнем хуторе люди уже давно выскребли мучные лари и вымели все закутки в сусеках, надеясь отыскать хоть несколько завалявшихся хлебных зёрен, но всё давно уже было съедено, и кошки уже не бегали по дворам, и молчали собаки... Изнурённые люди сдирали кору с деревьев, готовили из неё какое-то подобие похлёбки, пытаясь на этой горечи хоть как-то продержаться до весны, но организм не обманешь, с каждым прожитым днём силы неизмеримо таяли. А дома голодные дети тянули к родителям сухие ручонки, тоньше прошлогодней былинки в поле, и жалобно просили хлеба. И тогда отчаявшийся отец напрягая последние, предсмертные силы брёл по заметённой глубоким снегом дороге к соседям, мечтая раздобыть у них хоть толику хлеба и, войдя в село, стучался в первые попавшиеся заиндевелые окна: «Подайте, Христа ради!»
Некрепок, а потому нередко жесток человек, когда на него неожиданно обрушится горе! Люди, помня страшные времена и ожидая ещё худших, напряжённо притихли, ожестели сердцами, стараясь не замечать убогих. Только изредка кто-то нехотя выглядывал на крыльцо и хмуро бросал: «У самих пусто, ступай к соседу, может там подадут!» И несчастный, чтобы не вернуться домой к голодным детям с пустыми руками, в отчаянии брёл по селу в толпе таких же, как он, горемык, едва переставляя от слабости ноги.
Где-то сжалившаяся христианская душа отрывала от своих ближних кровный кусочек и подавала беднягам, большинство же, отворачивая глаза, отказывали. И метельною ночью, укутанные снежным саваном, бедолаги волочились с тощими торбами к своим пустым очагам. Но иного дома ожидали напрасно… Как ни напрягал он свои хилые силы, плотнее закутываясь в рваную доху под ледяными завертами вьюги, всё же наступал неизбежный момент, когда в изнеможении он опускался на мёрзлую кочку у края дороги в надежде передохнуть хоть самую малость. И сквозь сонное оцепенение всё удивлялся, что ему вдруг стало тепло, и голод лютым зверем уже не сосёт желудок...
А семья, оставшаяся без хозяина, медленно угасала в холодном, нетопленном доме и никто о ней не тревожился, потому что у соседей дела обстояли так же трагично…
Как-то под вечер постучались в дом к Карпу. Недовольный, что его оторвали от вечери, торопливо прожёвывая на ходу кусок сала, он вышел на крыльцо. Плохо одетый человек с жалкой улыбкой на сером лице протянул навстречу дрожащую руку и робко попросил хлеба. С раздражением выслушав просьбу, Карп зло выругался в ответ, схватил мужика за воротник дохи и грубо вытолкнул со двора со словами:
– Ходят тут всякие, того и гляди что-нибудь стащат!
А весной, когда просел снег на полях, в придорожной канаве нашли вымерзший из снега окоченевший труп, в котором многие узнали безыменного ходока, просившего у них этой зимой милостыню.
Возвращение Павла
Однажды, поздним мартовским вечером, когда на дворе стояла слякотная погода и приходилось месить сапогами жидкую грязь, увязая в ней по колено, неожиданно объявился в селе сын Фёдора. Украдкой пробравшись к дому своей тётки Гарпины, он негромко постучался в окно.
– Ох, лишенько, никак Павло! – приоткрыв двери в сенцах, всплеснула руками блеклая средних лет женщина, неожиданно увидев своего племянника. Потом тревожно глянула в темень двора и беспокойно спросила:
– Тебя никто не видел? Да заходи швыдше, не стой на дворе! – и отступила в глубь сеней.
Павел прикрыл двери и, оставляя за собой мокрый след, быстро направился в горницу. А войдя, обессиленно опустился на скамью у стены; с промокшей фуфайки тонкими ручейками непрерывно стекала вода, из-под стоптанных сапог растеклась на полу грязная лужица.
– Тётя, дай что-нибудь поснидать, уже три дня крошки хлеба не видел! – насилу вымолвил он.
– Ох, беда-то какая!– опять всплеснула руками Гарпина, – да как же ты в такую стужу и в рваных чоботях? Никак сбежал!?
– Не смог я там долго выдержать, домой захотелось!
– Так ведь стрельнуть могли! А батька знает?
– Нехай лучше застрелят, чем пропадать на чужбине. А батьке я ничего не сказал, им там с мамою и так не сладко!
– Горе, ты, моё, горе, – Гарпина поставила на стол тарелку с холодной картошкой. – А хлеба, звиняй, нет!
– Дякую и за это, – Павло торопливо стал есть, а, утолив голод, спросил:
– Тётя, можно я до утра останусь, дуже замёрз, а раненько утром уйду, никто не увидит!
– Добре, полезай на печь и накройся кожухом, а утречком я тебя разбужу... И куда ж ты, родненький, собрался, ведь тебя, небось, всюду ищут?
– Подамся на Волынь, там таких, как я, говорят, в лесах много!
– Хай тебе, милый, щастит! – перекрестила его Гарпина.
Павел поцеловал тётю, потом снял у дверей мокрые сапоги и полез на жарко протопленную печь, блаженно растянулся на горячих, покрытых рядном кирпичах и, уже засыпая, сонно спросил:
– А дядька где?
– Да скоро придет, в колгоспи он, на собрании.
Не успел племянник задремать на печи, как вернулся с собрания Клим, удивлённо покосившись на стоящие у дверей мокрые сапоги, он резко спросил:
– А кто это у нас гость?
– Только ты не пужайся, Клим, я тебе сейчас всё объясню…
– Да ты что, в своём уме, Гарпина? Ты разумеешь, что с нами станется, коли дознаются, что сын куркуля ночевал у нас?
– Он мой небож! Я не могла не впустить его в хату.
– Отямись, жинка! Не можно ему оставаться здесь! А неровен час кто зайдёт?
И Клим в ужасе полез на печь и за ногу стал тормошить заснувшего Павла.
– Вставай, паря, чуешь, вставай!
Павел насилу разлепил сонные глаза и узнал дядю Клима.
– Здравствуйте, дядьку!
– Поднимайся, Павел, нельзя тебе оставаться у нас!
– Дядя, я ж только до утра.
– Собирайся и уходи, не нужно нам лиха!
– Всё понял, дяденька, – печально вздохнув, Павел спустился с печи и стал одеваться.
А Гарпина, подломив ноги, рухнула на колени перед мужем и, протянув к нему руки, цепляясь руками за сапоги, громко заголосила:
– Благаю тебя, Клим, не выгоняй хлопца, нехай останется до утра!
– Нет, пущай уходит! – Клим жёстко посмотрел на жену.
– Ну, родич, прощай, зла я на тебя не держу, а тебе, тётя, низкий поклон, что не забыла своего небожа, – Павел взял жилистую натруженную ладонь тёти в свою руку, нежно её поцеловал и шагнул за порог. Но Гарпина придержала племянника:
– Постой, вот тебе на дорогу!
И, скинув с себя платок, быстро собрала в него несколько сваренных картофелин.
Павел ушёл в ночь, а когда Клим, закрыв за ним дверь, вернулся в светлицу, она с ненавистью прокричала мужу:
– Изверг, никогда тебе этого не прощу, родича моего выгнал!
– Против ветра не ходят… И потом, своя сорочка краше греет. Что, жинка, запамятала, почему мы остались в этой хате? Может, позвать Карпа, он быстро подправит память!
Ближе к полночи из колхозного клуба, разместившегося в бывшей церкви, вышла припозднившаяся компания. Тёмные тучи угрюмо неслись по низкому небосводу и залпом выстреливали на землю мелкие заряды дождя. Изредка в разрыв облаков показывались тусклые звезды и, обгоняя облака в дикой безудержной гонке, прорывался высоко в небе узкий серпик молодого месяца, заливая всё вокруг болезненным мертвенным блеском.
Вот месяц вновь обогнал тучи, и в бледном неверном свете проступила прижавшаяся к забору тень.
– Ты видал? – толкнул Хвощ в бок Карпа и возбуждённо закричал:
– Стой, кто такой!?
Человек, услышав окрик, понял, что его увидели, и рванулся, побежал вперёд по направлению к пруду, тускло отблескивающему в конце улицы.
– Если побёг, значит, боится! – ответил Карп. –За ним, догоняем!
А человек, добежав до пруда, в отчаянии, что его догоняют, бездумно выскочил на рыхлый, ещё не растаявший лёд и тут же провалился в воду по пояс. И пока он, барахтаясь в холодной воде и расталкивая руками ледяное крошево, пытался изо всех сил выбраться на берег, подоспели преследователи.
– Ох ты, да никак это Павло! – удивлённо произнёс Карп. – Хватай его, хлопцы!
– Что, куркульский выкормыш, убежал, значит, потянуло в родные края! – Карп подскочил к парню и с размаху ударил его кулаком в лицо. – Домой захотелось, гадёныш!
Павел пригнулся, прикрыл голову и лицо руками, пытаясь уклониться от побоев, но только успел сказать сквозь ладони:
– Дядьки, не бейте меня, отпустите, я тихонько уйду, я никому зла не сделал!
– Не слухайте его, хлопцы, бейте! – заорал Хвощ, а когда парень упал, стал бить ногами его вслед за Карпом.
– Может, не надо? – пытался одёрнуть Колян, – отведём в сельраду, а утром вызовем из района милицию?
– Ты что, Колян, жалкуешь врага нашей кровной, советской власти? Да он вне закона, за побег таким смерть на месте!
И четверо мужиков стали утюжить парня ногами…
– Кажись, помер! – склонившись над недвижным телом мальчишки, произнёс обеспокоенно Куцый.
– Что теперь будем делать? Я же говорил, нужно в милицию! – испугался Колян.
– Не дрейфь, хлопцы, в копанку его и концы в воду! – ответил Карп и добавил, обращаясь к Коляну, – но прежде сними с него сапоги, в хозяйстве всё пригодится!
Мужики проворно подхватили неподвижное тело за руки и за ноги, и, раскачав, закинули в полынью, где совсем недавно барахтался провалившийся под лёд Павел. Расступилась и сомкнулась над мёртвым телом глухая вода, и долго не могли успокоиться, смятенно кружась и покачиваясь в полынье мелкие льдины.
Когда притихшие мужики уже расходились, Карп, прижимая к груди сапоги Павла, строго приказал:
– И ни гу-гу! Лишние разговоры нам не нужны! Скумекали!?
Молодой Месяц в испуге приостановил свой бег и спрятался за тучи. Мрачная ночь накрыла село, всё вокруг смолкло... О недавно разыгравшейся трагедии возле пруда мог рассказать лишь только тёмный платок тётки Гарпины, сиротливо валявшийся у самой воды и втоптанный в грязь вместе с раздавленной в нём картошкой.
Часть третья – заключительная
Смерть жеребца
…Брикус закончил свой невесёлый рассказ и попытался встать, но ослабевшие ноги не держали, и он завалился на бок, отчаянно суча копытами по настилу, разбрасывая во все стороны загаженную испражнениями солому. Ужасные конвульсии пробежали по тощему крупу. И, уже затихая, он увидел себя на леваде у Федора, а хозяин, приветливо улыбаясь, протягивал ему кусочек сахара. Брикус захотел поздороваться, но вместо радостных звуков из горла раздался тяжёлый хрип, а с губ упали клочья пены. И он забылся в беспамятстве, на сердце у него стало легко и свободно, а душа его, освобождаясь от бремени жизни, на лёгких, воздушных санях рванулась куда-то высоко вверх, под самую кровлю конюшни, в белесое, видневшееся сквозь щели в крыше рассветное небо…
Сквозь дыру в соломенной крыше пробился тонкий утренний луч и робко высветил грязную белую звезду на лбу жеребца. Последний свет в его остывающей жизни, но Брикус уже ничего не видел, не слышал и не чувствовал…
Кот требовательно мяукнул в надежде, что жеребец отзовётся, однако Брикус молчал, только большой тёмно-красный глаз его отчуждённо и равнодушно смотрел куда-то вверх мимо кота. Тогда кот горестно подошёл к товарищу, жалобно лизнул его в ещё тёплый храп и, свернувшись клубком, остался лежать возле неподвижного тела друга.
«Сколько Брикус?»
Утром на вопрос пришедшего ветеринараа «Какая температура у заболевшего жеребца Брикуса?», Карп, порывшись в столе, нашёл журнал и, открыв его на нужной странице, стал внимательно её изучать, озабоченно бормоча себе под нос: «Сколько Брикус?» Потом, найдя свою утреннюю запись и кое-как её разобрав, удовлетворённо ответил: «Семь и восемь». И, дохнув перегаром на ветеринара, добавил:
– Температура нормальная 37 и 8! Можем сходить посмотреть.
Когда открыли двери конюшни, от жеребца, лежащего неподвижно на голых досках среди нечистот, ощерившись, отпрыгнул тощий кот и зло посмотрел на вошедших.
– Пошёл вон, приблуда! – Карп зло затопал ногами, замахал руками, и кот стремительно вылетел из конюшни.
Грязная шерсть на туловище жеребца свалялась и взялась комом. Ветврач склонился, пощупал пальцами уши коня, потом брезгливо положил ладонь на запавший нечистый бок и стал внимательно следить за ноздрями.
Карп, не дожидаясь, когда специалист скажет очевидное, переминаясь с ноги на ногу, удивлённо и озадаченно почесал затылок.
– Надо же, кажись, сдох!
Ветеринар убрал ладонь и проронил с сожалением:
Отмучился, ретивый, а жалко, хороший был жеребец! Ну ты знаешь, что делать…
Карп с дружками мигом освежевали во дворе окоченевшее тело, что ещё недавно считалось жеребцом Брикусом, снятую кожу сдали на склад, а костлявую тушу отвезли на скотомогильник, находящийся за селом рядом с кладбищем и бросили в выдолбленную наспех в мёрзлой земле яму.
А весною пошли проливные дожди и обильно смачивали землю целое лето. Ливнями размыло дико заросший бурьяном скотомогильник. И долго белели под жарким солнцем среди рослого чертополоха омытые росой и полизанные зверями кости Брикуса, а может быть, какой другой лошади. Этой зимою в колхозной конюшне околело их много, но ещё больше прибавилось могил на сельском кладбище. |